Изд-во. "Советский писатель". М.- Л., 1962.
Поэт - |
Всеволод Александрович Рождественский родился 28.3.1895 года в Царском Селе. Его семья занимала служебную квартиру на первом этаже Николаевской мужской гимназии, где его отец преподавал Закон Божий. А этажом выше находилась квартира директора гимназии - Иннокентия Анненского. В 1905 году, к этому времени Всеволод закончил три класса Николаевской гимназии, семья переехала Санкт-Петербург. В 1914 году он поступил на историко-филологический факультет Санкт-Петербургского университета. Осенью 1916 года по "общестуденческому призыву" с третьего курса университета попал в армию, где в самый канун февральской революции получил погоны прапорщика инженерных войск. Весною 1918 года ушел в только что образовавшуюся Красную Армию. Первая книга его стихов "Гимназические годы" вышла в 1914 году. Почти два года Вс. Рождественский был студентом-репетитором в семье А.М.Горького, который привлек его к работе в издательстве "Всемирная литература". Дружил с Александром Блоком, был близко знаком со многими известными представителями Серебряного века: Есениным, Гумилевым, Волошиным и другими. Автор либретто опер "Декабристы", "Помпадуры", "Заря над Двиной", поэтических сборников и переводов. В Великую Отечественную войну Всеволод Рождественский был корреспондентом фронтовых газет. Оставил книгу воспоминаний "Страницы жизни" в которой рассказано о встречах и общении со многими замечательными людьми: А. М. Горьким, А. А. Блоком, С. А. Есениным, А. Н. Толстым. Ниже приводится глава из книги воспоминаний, посвященная Царскому Селу, где прошло детство поэта. |
ГОРОД МОЕГО ДЕТСТВА
Если ехать из Ленинграда к юго-востоку, сразу же за деревянными домиками пригорода и каменными громадами новых кварталов открывается низкая болотистая равнина. Кое-где поблескивают на ней лужицы непросыхающих за лето стоячих вод.
Равнина эта неторопливо скатывается к топкому балтийскому взморью. Но оно скрыто за низкой чертой горизонта. Один гигантский подъемный кран порта еще долго провожает поезд. Не видно и Невы с другой стороны полотна. Черный заводский дым тянется вдоль пути. Скоро отстает и он.
Куда ни поглядишь—низкие травянистые луга. И только километров через восемь-десять поднимаются на них Пулковские высоты, увенчанные восстановленным после войны зданием всемирно известной обсерватории. Дальше бегут врассыпную чистенькие избы огородников Большого Кузьмина, а за ним уже ясно видно зеленое пятно парков с причудливыми золотыми луковицами растреллиевской церкви, принимающей на себя всё ослепительное сверкание заката.
Это и есть город моего детства, чье имя начиная с XVIII века неразлучно со многими именами, прославившими русское национальное искусство. Обелиски в честь знаменитых полководцев напоминают о славе русского оружия, прекрасные создания зодчества говорят о неисчерпаемой талантливости родного народа. Безымянные строители — каменщики, штукатуры, позолотчики, резчики по дереву — по проектам Растрелли воздвигали здесь дворцы и павильоны. Обрусевшие пришельцы с запада Гваренги и Камерон, каждый по-своему, в строгих контурах парковых строений воплощали мечту о величии русского национального искусства. Руками народа создавались тенистые парки с прудами, каскадами, рощами декоративных кленов и лип.
Носил этот город наименование Царского Села, считался императорской резиденцией, но свою истинную душу ему суждено было связать со многими прославленными именами родной литературы, стать подлинным «городом муз». Еще в конце XVIII века сюда частенько наезжал читать свои торжественные оды Гавриил Державин. В тенистых липовых аллеях меланхолически прогуливался Жуковский. В одном из парковых павильонов писал очередные тома «Истории государства Российского» стареющий Карамзин. В лицейских садах осталась вечно живой юность Пушкина, навсегда отдавшего городу свое солнечное имя. В этих садах провели свои юные годы Дельвиг, Кюхельбекер, здесь бывали и поэты старшего поколения: Дмитриев, Батюшков, Василий Львович Пушкин.
В казармах гусарского полка, глядящих окнами в густую зелень парка, служил Чаадаев. Несколько позднее Лермонтов, корнет того же полка, томился здесь скукой казенной размеренной жизни, туго затянутой в николаевский мундир. Тютчев на закате своего пути совершал ежедневные прогулки вдоль большого озера, любуясь пышным великолепием осенних садов.
В этом маленьком городке, утопавшем в зелени, учительствовал Иннокентий Анненский, еще гимназисткой писала свои первые стихи Анна Горенко— впоследствии Анна Ахматова, в годы первой мировой войны отбывал военную службу санитаром городского госпиталя Сергей Есенин.
<...> В обычном представлении Царское Село вполне отвечало своему официальному имени. Здесь, в белоколонном дворце, жил Николай II, император всероссийский, окруженный войсками гвардии, отрезанный от всего непридворного мира узким кругом дворцового этикета. Прилегающие к его пышному жилищу городские кварталы находились под неусыпным наблюдением явной и тайной полиции. Да и заселялись они главным образом людьми «вполне благонадежными»: отставными сановниками, генералами на пенсии, отслужившими свой срок чинами дворцового ведомства. Здесь стояли уютные особнячки с густыми садами за железной оградой. В этой части города было всё удивительно тихо, чисто, благопристойно, и, проходя по тенистым улицам, нельзя было не чувствовать у себя за спиной чьих-то внимательно наблюдающих взглядов. Обернешься — нет никого, улица пустынна по-прежнему, только где-то на перекрестке или вдоль парковой ограды прогуливаются две-три степенных неторопливых фигуры с таким видом, точно им нет никакого дела до окружающего. И почему-то все они в одинаковых котелках и пальто единого покроя. Некоторых из них прохожие уже узнавали в лицо... Никто из обычных обитателей города не знал, что делается в том дворцовом мире, который лежал за непереходимой чертой. Лишь изредка по широ.ким ездовым аллеям парка проносилась, сочно цокая копытами, пара рысаков. Элегантную открытую коляску сопровождали верхом два линейных казака в нарядных алых бешметах и лихо заломленных папахах. Это ехали царские дочери на обычную прогулку. Тогда нам, гимназистам, полагалось останавливаться и почтительно снимать фуражку.
Бывало и так, что в «царские дни» и особые полковые праздники город наполнялся барабанным боем и грохотом военных оркестров. Молодецки отбивая шаг, шли нескончаемыми колоннами по направлению к Екатерининскому дворцу гвардейские войска. Там, на парадном плацу, они выстраивались безукоризненными шеренгами рот и батальонов. Сквозь чугунное кружево входных ворот можно было наблюдать, впрочем, с весьма значительного расстояния, за тем, как на массивное барочное крыльцо в окружении свиты, сверкающей орденами и золотом эполет, выходил довольно невзрачный низенький полковник с самой будничной внешностью и легким взмахом белой перчатки приводил в движение все эти намертво застывшие прямоугольники солдатских рядов. Снова гремели оркестры, развевались знамена, ровно колыхаясь, поблескивали штыки — и всё в воздухе империи казалось прочным, незыблемым навсегда.
Но это было лишь показной стороной того, к чему уже успел привыкнуть рядовой царскосельский житель. Город мало интересовался торжественными «выездами» и дворцовыми парадами. У него были свои дела и заботы. Всё, что относилось к дворцу, воспринималось им как нечто официальное, казенное, существующее вне его повседневной жизни.
И все же он не мог не чувствовать той душноватой атмосферы постоянной настороженности и охранительной подозрительности, которая нависала над его мирным существованием. С особой ясностью сказалось это в мрачные годы реакции после грозовых дней 1905 года. Еще неприступнее стала черта, отделяющая дворец и всё дворцовое от города, от его будничного обихода. И все же он продолжал привычное свое бытие.
У этого необычного города были два облика, две души. Первая, прежде всего бросающаяся в глаза, ничем не отличала его от тысячи других провинциальных городов С.-Петербургской губернии, одной из самых значительных в бывшей империи Российской. Была в нем земская управа, была базарная площадь с пестрым гостиным двором, собором и пожарной каланчой, были усатые городовые, жуликоватые лавочники, чиновники в фуражках с кокардой, спешившие по утрам в канцелярии и казначейство. Были унылая многооконная больница и классическая гимназия с обязательным преподаванием древних языков. Всё в тысячный раз повторяло виденное, слышанное, описанное у Гоголя, у Салтыкова-Щедрина, у Чехова.
«Дама просто приятная» и «дама приятная во всех отношениях» в пятом часу вечера проходили под легкими цветными зонтиками городским бульваром в гастрономические магазины Густерина и Шал-берова, а тонконогая зябковатая левретка в желтой попонке робко шла впереди. Полицмейстер на дребезжащей извозчичьей пролетке, распустив гигантские рыжие усы, галантно прикладывал к козырьку толстые пальцы в белой перчатке. Мастеровые с ведом краски и огромными кистями на плече опасливо снимали перед ним замасленные картузы. Флегматичный чухонец у воза с сеном посасывал коротенькую трубочку и сплевывал на сторону желтоватой слюной. Краснощекая, закутанная в десять платков молочница громыхала жестяными бидонами. По бульвару, путаясь в длиннополых шинелях, погруженные по уши в огромные фуражки с серебряным гимназическим гербом, бежали, размахивая ранцами, шустроглазые «приготовишки». Чинно выступали длиннокосые девочки-подростки в коричневых форменных платьях, и за ними непременно шествовала лошадинообраэная гувернантка, mademoiselle или miss, со связкой учебников или черной папкой. Изредка, цокая копытами, пара англизированных коней катила щегольскую карету с гербом, и сухопарая дама с седеющими буклями презрительно подносила к близоруким глазам золотой лорнет.
В центре, на базарной площади и у торговых рядов, по праздникам кипела грязноватая шумная жизнь, устилая улицу клочьями соломы и сена. Крестьянские клячи, привязанные к ограде соборного сквера, ощипывали пожелтелую траву. Пахло огородной зеленью, конской мочой, дегтем и кожей. В трактирах, спотыкаясь, заливались, гармошки. Пожарный в сверкающей каске, свесившись через перила каланчи, лениво наблюдал за неторопливо толкающимся на одном месте рынком. Франтоватые военные писаря, распространявшие запах фиксатуара и вежеталя, подмигивали кокетливым накрахмаленным горничным в ослепительно белых наколках. Мальчишки бакалейщиков проносили на головах туго перевязанные корзины, откуда торчали горлышки винных бутылок и в гофрированной белой бумаге ножка копченого окорока.
Но шумно было только в центре. Дальше шли тихие улицы, упирающиеся в зеленое пятно парков. Там теплилась своя, почти незаметная глазу, потаенная жизнь. В деревянных двухэтажных домиках, часто в резных узорах ложнорусского стиля, столь излюбленного Александром III, за свежекрашеной решеткой, за плотной оградой сирени и боярышника доживали свой век уставшие от служебной карьеры полковники и генералы, сановники, вышедшие в тираж, полуслепые и полуглухие княгини, растерявшие связи и состояния.
Ничто не нарушало здесь строгого уюта и чопорных воспоминаний. Почти никогда не поднимались шторы на окнах, не распахивались массивные двери парадных с ярко начищенными ручками. Даже свeжий девичий смех и стук крокетных шаров звучали скучновато и приглушенно. Мордастые ленивые дворники, позевывая, дежурили у ворот. Изредка проезжала придворная карета или проходил, волоча звякающую саблю, гусарский ротмистр в голубоватой шинели с пышным именинным букетом в руках. И тогда из ближайших кустов неожиданно выступала остроносая, преувеличенно корректная фигура в котелке. Она делала неуловимый знак городовому на углу. Городовой вытягивался, почтительным взглядом провожая сиятельное начальство. И тут же останавливал беспечного стекольщика или группу плотников с дрожащими пилами на плечах, с красным узелком под мышкой и заворачивал их в соседнюю улицу. Снова отстоенный десятилетиями покой спускался на безмолвные особняки.
С мальчишеских дней помню я огромный аквариум с облезлой золотой рыбкой в одном из зеркалных окон первого этажа. Рыбка неподвижно висела в мутно-зеленом пространстве и, выпучив тусклые глаза, смотрела на улицу. Позже, уже студентом, проходил я однажды мимо этого дома, и та же рыбка, еще более облезлая и тусклая, посмотрела на меня в упор ничего не выражающими, мутными, как зимние сумерки, бусинами глаз. Текли годы, менялись владельцы домов, умирали старые княгини, дочери выходили замуж и уезжали за границу, а она все так же висела в своем мутном одиночестве. Всё было тихо на этом острове мертвых, и только весной буйная зелень прорывалась сквозь копья строгих решеток. Обмытые дождями тяжелые кисти сирени висели тогда над головой прохожих. Эти улицы — Средняя, Малая, Оранжерейная—выходили к таким же безмолвным, зарастающим тиной прудам.
Во дворе лютеранской кирхи, на черепице ее готических пристроек умильно ворковали голуби. А за прудами сразу же начиналась новая страна, полная таинственности и романтического сумрака. Это были прославленные парки. Темно-красной бронзой мифологических героев, белым мрамором богинь поблескивали они в темной листве. Овальное, вечно сияющее озеро повторяло струистые линии растреллиев-ских павильонов. Белый минарет и золотой купол кокетливой султанской мечети колыхался у топкого берега. Лебеди с карминным клювом казались хлопьями снега, недвижно лежащими на воде. Узколистые меланхолические ивы купали в озере свои поникшие ветви. И с тихим неумолчным журчанием лилась ключевая вода из разбитого кувшина бронзо-. вой девушки-подростка, сидящей, поджав ноги, на сером финском валуне.
Вот здесь, в этих аллеях, боскетах, озерах, и жила, пугливо прячась от непосвященных глаз, вторая душа города, нашедшая вечную юность в строках Пушкина, Тютчева, Иннокентия Анненского, в неувядающей славе исторических воспоминаний. Императорские дворцы с мертвенным, раз навсегда как часы заведенным этикетом, с бравурной музыкой парадов, с сиянием камергерских мундиров, соседствуя с этим миром воспоминаний, не заслоняли и не затмевали его золотом своего показного великолепия.
В бормотании старушек лип слышались ритмы лицейских пушкинских строф; кружащиеся ржавые листья, так же как при Тютчеве, ложились на пустынные дорожки, на мраморные плечи зябяущих под осенним дождем богинь, на стынущие, вздрагивающие от сентябрьской свежести пруды. Мир синеющих сумерек, мир безмолвия и вкрадчивого холода, тютчевский «элизиум теней»...
Только раз в неделю, по воскресным дням, наполнялась грубовато-пестрой, беспечно-веселой жизнью безмолвная парковая прохлада. С утра гремела музыка полковых оркестров. Солдаты, надувая багровые от натуги щеки и выкатив глаза, дули в сверкающие, загнутые затейливым калачом трубы. Бородатый капельмейстер, как заведенная кукла, махал своей бесстрастной палочкой. А мимо нелепой деревянной раковины, мимо свежесколоченной эстрады густо плыла пыльная запыхавшаяся толпа, пестрея всеми оттенками дешевого сатина и ситца. Так открывалось «народное гулянье».
Рядом с мещанскими кофточками и жакетами полыхали малиновые рубахи стрелков, желтели околыши кирасир, мелькали кирпичного оттенка гусарские венгерки. Девушки в платочках держали в левой руке чистенький узелок с пряниками и орехами. Взрывы смеха порой заглушали до одури знакомый вальс «На сопках Маньчжурии» или «Тоска по родине». А в стороне от этого непрерывного людского потока, огибающего озеро, покрытое лодками самых причудливых форм и наименований, по сравнительно тихим дорожкам и аллеям медленно совершали обычную прогулку отставные военные, дамы с вуалеткой и огромным породистым псом на цепочке и. седеющие холостяки с тростью, повешенной на левый рукав щегольского пальто. На окруженных липами площадках дремали няньки и бонны. Дети играли в песке.
Изредка проходили гимназисты-восьмиклассники, щеголяя запрещенной папиросой. На чугунной, екатерининских времен скамье сидела девушка в коричневом ученическом платье, с косой, переброшенной через плечо. Она читала книгу, не поднимая длинных ресниц. А над головой, в сплетении цветущих липовых веток, без умолку вели свою болтовню почти ручные зяблики и синицы.
Огромные парки с трех сторон окружали город тесным зеленым полукольцом. Их было много — Александровский, Екатерининский, Баболовский, Отдельный.
Екатерининский, подобно Версалю, был точно прочерчен геометрическими магистралями и благопристойно сверкал бронзой статуй, отражая в овальных водах барочные павильоны. Он плечом своим почтительно прикасался к вытянутому фасаду великолепного растреллиевского дворца. Природа здесь была укрощена властной, не терпящей возражений прихотью. Все в ней дышало разумом Вольтера, умной иронией энциклопедистов. Человек не доверял природе и вежливо указывал ей правила поведения.
Александровский парк был гораздо проще. Уже не подагрические липы, похожие на старушек фрейлин елизаветинского двора, намечали его линии. Вольно и беспорядочно разбегались по лужайкам крепко-рукие дубы, неразговорчивые вязы, девственные клены, простодушные ясени, печальные ивы. За белой колоннадой небольшого усадебного дворца, созданием Гваренги, где уединенно жил невзрачный мутно-глазый полковник в императорском звании, за английскими прудами и скромными семейными памятниками парк незаметно вливался в крепкий хвойный лес. Кое-где поблескивало в нем тусклое серебро болотных берез.
Здесь уже можно было собирать грибы, рвать охапки белых перелесок и желтых бубенчиков, ловить ивовой корзиной жирных, ленивых карасей.
Баболовский парк был еще глуше. Он рос без хозяйского глаза, по своей вольной воле, и глухая извилистая тропинка вела к разрушенному потемкинскому павильону, свидетелю тайных свиданий и вольных бесед седеющей императрицы и всесильного временщика.
А Отдельный парк нельзя было и назвать парком. Естественно продолжая одну из городских улиц, миновав дворцовые пруды и кирпичные коттеджи великокняжеского имения, он переходил в веселые лиственные рощи и перелески. Они тянулись на три версты до самого Павловска, куда по широкой центральной дороге на закате, ровно в половине восьмого, четкой цокающей рысью пролетали щегольские коляски и ландо. Весь царскосельский свет и полусвет ехал на музыку в «Павловский вокзал». Далеко за полночь, уже при взошедшей луне, те же экипажи и кавалькады следовали обратно. Концертные туалеты дам таинственно белели в бледных лучах. В воздухе оставался тонкий запах дорогих духов, смешанный с запахом свежескошенного сена и ночной сырости. Легкие мелодии Мендельсона и Шуберта вместе с нарастающим туманом окутывали ночные деревья.
Днем эти места принадлежали городской детворе. Мы ребятишками купались в прудах, не боясь оклика сторожей, разоряли галочьи гнезда, играли в «казаков-разбойников». Птицы любили тенистые дубы и липы. Сколько их щебетало здесь по утрам, когда все кругом еще покрыто тяжелой росой и в густой траве остается темнеющий след, а раннее солнце бродит в пробудившихся вершинах!
Парки жили весной и летом, вторгаясь запахами деревни и леса в пыльную, монотонную городскую жизнь. Глубокой осенью они пустели, осыпая последние свои листья, и просвечивали безнадежно холодной синевой. Уже редко-редко попадались прохожие, гниющие кленовые листья плавали в мутной воде каменных чаш и овальных бассейнов. Крепким отстоем поздней рябины и терпким запахом сырых опавших листьев наполнен был холодеющий, отяжелевший воздух. В настороженной тишине разносился стук молотков, захлебывающийся свист пилы. Это заколачивали в стоячие деревянные гробы зябнущие мраморные тела Диан и Ниобей. По ледяной, стылой прозрачности прудов, оставляя две расходящиеся треугольником борозды, скользили лочти квадратные, густо просмоленные лодки. Гребец с длинным веслообразным черпаком, похожий иа молчаливого Харона, старательно загребал из озерных глубин охапки бледно-зеленых длиннокосых водорослей.
Лишь иногда одинокий прохожий, в мягкой шляпе, в пальто с поднятым воротником, медленно' шел вдоль уже оскудевших каскадов. Желтый лист лежит на его рукаве, в ногах шуршат охапки сухой листвы, усеявшей дорожки. Он останавливается у статуи безносой, когда-то прекрасной богини и снимает шляпу. У него высокий красивый лоб, откинутые назад седеющие волосы, добрые близорукие глаза. Старомодный белый галстук повязан на его шее, плечи учительского сюртука чуть подняты кверху. Ои стоит и слушает, как падают листья.
...и в доцветании аллей
Дрожат зигзаги листопада.
Это Иннокентий Федорович Анненский, знаток и переводчик античной поэзии, поэт, чьей музой было одиночество осенних парков и безнадежное увядание когда-то веселой солнечной листвы.
Зимою парки погружались в спокойный пуховый сон. Лыжные следы, чуть серебрясь при луне, пересекали озеро с одинокой ростральной колонной. Мутным янтарем чуть светились в сугробах окна низких дворцовых флигелей. Широкие лапы елей были отягчены пушистыми шапками снега...
Уездному городу Царскому Селу, населявшим его чиновным обывателям мало было дела до осенних и зимних пейзажей. Для них и Пушкин был только привычным памятником в одном из городских скверов. Как удивились бы эти люди, если бы им сказали, что родной их город будет носить имя великого поэта!
В исходе марта, когда бурно тающий снег мутными ручьями скатывается по канавкам вдоль просыхающих улиц, когда в садах горланят и суетятся грачи, а берущее силу солнце уже припекает затылок, останавливался горожанин яа окраине города и с минуту, затаив дыхание, смотрел в синеющую и тающую даль внезапно распахнутых полей. Далеко далеко уходили они, едва маяча дымными трубами Колпина, белым дымом поезда, идущего по Николаевской дороге в Москву. Обывателю казалось, что у него тоже вырастают крылья, что ему хочется ехать и самому куда-то очень далеко, к теплому морю, в таинственный бесконечный путь...
Но это длилось лишь краткую минуту. Поправив кривобокое пенсне, прихватив плотнее туго набитый портфель, спешил замешкавшийся пешеход в свое казначейство или в канцелярию государственных сборов.
Впрочем, и он был не чужд иногда местной патриотической гордости. В клубе за картами он с удовольствием замечал соседям, что как-никак, а Царское Село — примечательный, передовой город. Здесь впервые в России было проведено электрическое освещение (правда, только в служебных корпусах дворцового ведомства), и сюда в год смерти Пушкина прошла первая в нашем отечестве железная дорога.
В Царском Селе была и своя интеллигенция, группировавшаяся вокруг учебных и культурных учреждений, здесь жили студенты, учившиеся в близкой столице. Организовывались публичные чтения, самодеятельные спектакли и концерты. Но свежие голоса звучали тогда еще приглушенно.
В этом-то городе прекрасных дворцов, парков, скучного чиновничества и неумирающих культурных традиций, в белом здании классической гимназии на углу Малой улицы и Набережной, в казенной квартире и суждено мне было начать свой жизненный путь.
Всеволод Рождественский. Воспоминания о царскосельской Николаевской гимназии.
Биографические
материалы взяты из автобиографии Вс.
Рождественского, опубликованной на сайте
Стихотворения
Вс. Рождественского, посвященные Царскому
Селу, можно прочитать на сайте
От вокзала до дворца | Улица Малая и ее обитатели | Учебные заведения | Семьи царскоселов |
А.Ахматовой
|
Э.Голлербаха
| Н.Пунина
|
О.Чеховой
|
А.Редигера
|
Вс.Рождественского |
В. Гедройц
|
|
Обратная связь:
© Идея, разработка, содержание, веб дизайн
Кирилла Финкельштейна,
февраль 2003.
|