Сергей
Горный.
|
СЕРГЕЙ ГОРНЫЙ - литературный псевдоним Александра Авдеевича Оцупа (1882 - 1948), выпускника Царскосельской Николаевской гимназии 1900 года, писателя, поэта-сатирика, автора замечательных рассказов-воспоминаний о Петербурге и Царском Селе. “Его подлинная сила — это способность воспроизводить конкретно пережитое. Он воскрешает прошлое в его бытовой уютности с осязательностью, иногда почти чудодейственной”, — писал о нем К. Зайцев. |
СЕРГЕЙ ГОРНЫЙ: БИОГРАФИЯ ПРОЗА СТИХОТВОРЕНИЯ БРАТЬЯ ОЦУП ПРОЗА С. ГОРНОГО: Санкт-Петербург. Видения (отрывок) Исаак Иванович Муромцев приехал Дед Бамбусь Четверть шестого Улица Вербное Мой друг |
||
Весь класс был наполнен этой голубоватой светлой прозрачностью. Это и была весна 1. Я помню, что и лакированные таблицы на стене с греческими гоплитами и римскими когортами стали совсем глянцевыми, блестящими. Белые стены сделались легкими, не давили. Это все от того, что открыли окна. Кажется, в первый раз за эту весну. Что-то оттуда врывалось, не разобрать: какое-то бульканье (может быть - это журчала вода вдоль тротуара), звук скребка (может быть, счищали последний, пририлипший снег). Неясный щебет был еще и, вообще, какая-то светлая, ласковая тревога: без испуга. Федор Ипполитович2 - странный, говорили, полусумасшедший — с бородой, как у финского рыбака, у шеи, из глубины, и с необычно сильными стеклами очков, от чего его косые, беспокойные глаза казались еще более необычными, особенными, даже он остановился и молчал. К чему-то прислушивался. Помню в один из таких дней, когда доски стояли двумя черными, высокими «плакатами», а мел с них осыпался легкою, не видной и не слышною пылью, были там написаны в нисколько этажей разные формулы не только с «иксами», но даже «зетами» и с «u», и с «t» —. значит, букв не хватало —- были эти формулы скучными и совсем не живыми, — в один из таких дней как раз на втором уроке, около одиннадцати часов, прошел военный оркестр. Странно, что толстая, не певшая, а только сочно дышавшая густою приятною хрипотою труба слышалась здесь в классе отдельно, чуть опаздывая, чуть отставая от серебряно-весенних корнет-а-пистонов. Те рокотали и разгонялись вместе, дружно, в обнимку и переплетались этим рокотом, а приседавшие за ними в два темпа толстые трубы (словно толстяк, припадая на одну ногу, догонял мотив) ухали вкусно, но отдельно. Так это и осталось на всю жизнь. Потом медно-задорное журчанье, клапанная четкость и сочные вздохи толстяка — весь этот марширующей хорал — отошли, слились и чуть размылись звуками. Стали неясными, но потеряли медную резь, стали клубком, мерным, ворчащим рокотом, и еще сльшнее был припадающей на одну ногу толстый добряк. Хах... хах... хах... хах... Густо взмывал он, заливал все. Точно краски смешивались. Делался оркестр звуковым пятном и пропадал. Не совсем, не сразу. Таял, иногда вдруг вскрикивал осмелевшей очнувшейся фистулой клапана и потом нырял в общее бормотанье, облако. Оно проносилось. И это осталось на всю жизнь. * * * В один из таких дней приехал окружной инспектор Муромцев. Исаак3 забегал, испугался. Стал мерить коридор тонкими, утоньшавшимися книзу ногами. Тревожно стало в классах и коридоре. Обычный шум, прорезаемый криками, шарканье, громкий рокот толпы превратились в тревожное бормотанье: М-м-м... М-м-м... На одной струне. В один тон. Как бывает во время большой температуры. Очевидно, она поднялась и в гимназии. Кровь гудела тихо, тревожно. Очень испугался такого приезда молодой учитель, поляк, Макаревич. Он был новенький, чистенький, вольнонаемный. Только что начал служить. Очень дорожил местом, хотел остаться совсем. Побледнел, сталь быстро двигать челюстями, точно жевал, кусал между зубами какой-то маленький, вязкий кусочек. Бородка его, красивая и аккуратная - он был чнстенький полячок — двигалась при этом беспомощно и боязливо. Выяснилось, что Муромцев будет именно у него. В перемену, около высокого пыльного шкафа, где стояла, схватившись за ветку и изогнув хвост, куцая белка, устроили совещание. Порешили делать дымовую завесу. Брат испуганного Макаревича, учившийся с нами же, сообщил, что тот сказал: «Пусть делают, что хотят».
«Дымовая завеса» делалась так: на первый и на второй ряды парт садились только первые, отборные ученики. Превосходительный гость, вкатившись в класс, обычно вызывал не по списку, а на глаз; долго пальцем он не водил, да и не мог водить: куда бы он не ткнул, везде его палец попал бы на подготовленную подсунутую фигуру. Это все были первые ученики, отборные, как жар горевшие, бившие все на золотую (на худой конец — серебряную) медаль. Это были все заслуженные ученики с «шевронами», умелые, заговорщики. Класс был подтянутый, честолюбивый. Привыкли с малых классов: получали глянцевые листы с архитектурным рисуночком в русском стиле и с «державным» текстом Славянскою вязью: «Дан сей похвальный лист ученику Императорской Николаевской Царскосельской гимназии в награду за отличное внимание, прилежание и поведение». Потом получали книги в тисненых переплётах. Болеслава Маркевича 24 тома, коричневых, тяжелых. Выбирали всегда, что подороже. Смотрели в каталог у Вольфа, что стоить 28, 30, 32 рубля, то и выбирали. Шекспира, Гербеля и Болеслава Маркевича. Когда спрашивали: «что бы вы хотели получить?» их и называли. Жили дружно. Били вместе на медаль. Шли ровной кавалерийской лавиной, никого не тесня, не затирая, никому не завидуя. Зла не было. Жили вкусно. Даже спектакли ставили, и все дружно, все в ногу. Ровный был класс, чёткий. И в дымовую завесу, когда назначались, шли охотно и сразу. Знали, что нужно. Тут был и шепелявый, с каким-то бабьим лицом и тонким голоском Селиверстов. Понимавший математику, не учивши ее, а духом, из нутра. Кажется, единственный он был, который потом, много лет спустя, хоть и имел какие-то льготы, надел крест-на-крест башлык, прнцепил кобуру. Вздулась у него горбом на спине - простая, рабочая, офицерская шинель. Так и ушел на фронт навсегда. И Бахурин4 там был крепкоголовый, круглый, башкатый. Так его и звали: Башкан. Пахло от него вкусным печеным хлебом и леденцами. Был сыном лавочницы, рассыпчатой и крупичатой, говорившей на «о». Горело у них много лампадок, а на кроватях пирамидою вверх все подушки выше и меньше лежали. Он шел упорно, наклонив голову, как бык, и одолевал путь свой упорством и светлой, мужичьей головой. Чуть с хитрецой. Самую малость. И Балабанов там был, сын богатых еврейских родителей, мальчик одаренный, росший одиноко, среди плюшевых кресел и гардин, с репетиторами и подсобниками, знавший, кажется, больше их. Головной мальчик и не ребенок: не игравший и не певший, почти не смеявшийся. Один он у нас на весь класс носил пенсне, уже тогда самое модное, одни только стекла, без ободков, каких ранее не бывало. Был там и пухлый, какой-то ватный Варшавский5. Такой округлый и затянутый в касторовое сукно куртки и брюк, что его все трогать хотелось. И Дешевов6 был с багряным носом и не переводившимся на нем цветением, чего он очень стеснялся. Это все были «первые ученики» (среди был и я), и в обычное время мы были вкраплены в класс, как кусочки дорогой руды в горную породу, там и сям; создавались таким образом «центры списывания», маленькие округа, в которых все слабые и немощные тяготели к одному и вращались вокруг него. Несколько планетных систем. Селиверстов имел шестерых спутников. Дешевов — троих. Я — двоих. Каждая группа была замкнутой системой. И в судные часы, такие разы, когда по классу объявлялось осадное положение (приехал Муромцев!), обычная мозаика класса изменялась, и мы все переводились сомкнутой двухрядной когортой на первые парты. За нами тянулась безлюдная, безотрадная пустыня. Гоби или Шамо. Там алгебры решительно не знали. Это было поле с одинокими кактусами, печально и прикурнувшими учениками: они сиротели без нас и сидели, открытые всем ударам и нападениям. Со стороны Муромцева. Так оно и случилось.
Сперва он поддался, было, на «дымовую завесу». Вкатился в класс вицмуидирным шариком. Сзади шел Макаревич, у которого от страха наискосок отвисала челюсть. Даже его университетский значок — белый эмалевый ромбик с синим крестом — повернулся в петличке сюртука, сидел криво. Очевидно, в Макаревиче и вокруг него шли уже вихревые движения страха. Муромцев уселся и надулся, как синий, круглый, чем-то налившийся паучок. Вицмундирное брюшко было, как шар. Страшным усилием воли подобрав челюсть, которая при этом лязгнула, Макаревич каким-то белым, бескрасочным от страха голосом (мы называли такой голос «рыбьим») предложил: «Ваше Превосходительство! Может быть, вам угодно кого-нибудь спросить?» При этом от копвульсии шеи его лицо было повернуто к кафельной печи, и он смотрел, вперившись, на нее. Было это похоже на изогнутую в муке шею Лаокоона. Муромцев молча ткнул в первый ряд. Селиверстов зашепелявил, забил мелом, стал делать «арранжеман» и «пермютасион». Явно знал. Муромцев, не меняя положения, ткнул еще. Попал в Бахурина. Круглый мужичок, качая огромной, как шар, головой, сощуривая мгновениями мужичьи глаза с хитрецой, как щелочки (казалось, он видит синего, вицмундирного паучка насквозь), стал отвечать певуче и все вертел мел в руке. Пошел Дешевов; честно и чуть туповато выдвинул вперед все лицо (от добросовестности), заблестел малиновым лаком носа и начал глотать слюну и чмокать. Отвечал он тоже блестяще. Короткая рука поднялась, отделилась от суконного, налившегося шара, и быстрый палец ткнул меня. Я понял, что если выйду гоголем, козырем, отбивая подошвами, размашисто поправлю куртку, отстегнув кушак и потом снова застегнув его, и; откашлявшись, начну, гаркая, отвечать о биноме, Муромцев поймет, что перед ним на первых партах «дымовая завеса» первых учеников. Он встанет и пойдет туда в глубь, в Гоби или Шамо. К одиноким кактусам, можжевельникам и кустарникам. И это будет... срыв, конец; апокалипсическая бездна. У нас почти не было переходных тонов: единицы (центры созвездий) знали; остальные катастрофически, предельно не знали. Я думал спасти ноложение. Я стал мэкать... м-м-м-. .. м-м-м... запинаться, отвечать хоть и хорошо, не делая ошибок, но без глянца, без блеска, без фельдфебельского топота. Я думал занять паука собою, отвести его внимание и заряд на себя: он сидел, ведь, еще не израсходованный. И такие дробные, тихие ответы «под вахмистра» всех четырех спрошенных могли навести его на жуткую мысль. А что?.. Почему это все такие лихие здесь козыри?. . Он мог бы встать и копнуть там в глубине, в Шамо. И наступили бы сразу темь, Египетская казнь. Потому я и стал вертеть мел, раскручивать бумажку, в которую он был завернут, и «тянуть». Макаревич меня не понял, он вытянул шею еще больше, напрягся и смотрел страшными глазами. Это ужо был Персей, увидевший Медузу. Он застыл, не понимая, почему я не отвечаю с топотом, присвистом и гулом каблуков. Но было вообще уже поздно. Муромцев что-то понял, счел и мои ответы хорошими: мне не удалось их загримировать под плохого ученика. 1. Александр Оцуп (С.Горный) окончил гимназию летом 1900 года. Судя по некоторым деталям действие рассказа происходит весной 1899 или 1900 года. 2. Феодор Ипполитович Сахаров - преподаватель физики и математики гимназии с 1885 до 1900 года. 3. Исаак Иванович Фомилиант (1845-1907) - преподаватель физики, математики ( 1872 - 1900 гг) и инспектор гимназии (1880-1900 гг). С 1902 года директор царскосельского реального училища. И.И.Фомилианту посвящен рассказ С.Горного "Исаак Иваныч". 4. Иван Михайлович Бахурин (1880-1940) - советский учёный в области маркшейдерии, член-корреспондент АН СССР (1939), профессор Ленинградского горного института. 5. Варшавский Игнатий Леонтьевич, юрист - сын директора правления Царскосельской жел. дороги Леона Абрамовича Варшавского. Вместе с выпускниками гимназии В.Анненским и Б.Мейером участвовал стихами в "Литературно-художественном сборнике" Петербургского университета (СПб, 1903), в котором дебютировал и А.Блок. 6. Дешевов Константин Михайлович - выпускник петербургского университета, прозаик, музыкальный критик, старший брат композитора В.М.Дешевова.
Примечания и публикация К.И.Финкельштейна |
||
НИКОЛАЕВСКАЯ ГИМНАЗИЯ: ИСТОРИЯ 1905 ГОД ЗДАНИЕ 1 этаж, 2 этаж УЧЕБНЫЙ ПРОЦЕСС ДИРЕКТОРА ПРЕПОДАВАТЕЛИ УЧЕНИКИ ВОСПОМИНАНИЯ ПРАВИЛА ФОТОАЛЬБОМ |
Обратная связь:
Гостевая книга
Почта (E-mail)
© Идея, разработка, веб
дизайн: Кирилла Финкельштейна,
декабрь 2005.