Сергей Горный        

МУРОМЦЕВ ПРИЕХАЛ

 Из сборника "Всякое бывало". Берлин, 1927 г.

 

 

СЕРГЕЙ ГОРНЫЙ - литературный псевдоним Александра Авдеевича Оцупа (1882 - 1948). 

 

   

 СЕРГЕЙ ГОРНЫЙ:   БИОГРАФИЯ     ПРОЗА     СТИХОТВОРЕНИЯ     БРАТЬЯ ОЦУП


ПРОЗА С. ГОРНОГО:  Санкт-Петербург. Видения (отрывок)

Исаак Иваныч   Муромцев приехал  Дед   Бамбусь   Четверть шестого   Улица   Вербное   Мой друг

   

   <<< начало рассказа

Муромцев встал и сделал шаг. Мировая стрелка качнулась, и сделалось совсем тихо.

Словно предвидя эту апокалипсическую возможность, мы придвинули еще раньше все парты влево, к окну. Оставался маленький, узенький, не человеческий проход «для вежливости». Чтобы сразу не было видно, что парты сдвинуты. Но Муромцев влез и в этот проход. Он просунул туда ножки (тонкие, как ножки насекомого), положил живот на парты и покатил его. Стал пробираться. Нам раньше казалось, что это невозможно. Но наступила полоса, когда все стало возможным. Мистическая страшная полоса. Муромцев стал насекомым! как могли бы пройти иначе его тонкие ноги в эту щель меж партами и окнами В классе стало тихо.

Муромцев вытащил откуда-то из шара (этого момента мы не видели, все стало легким, страшным, прозрачным, как после эфира) маленькую, совсем маленькую, небывало маленькую записную книжку. Это еще больше усугубило жуть момента. Мы этого никак не ожидали. Книжечка вроде той, в которую на балах записываются танцы. Еще меньше.

И стоя у окна, крепко к нему прижатый, держа глобус живота на столе он ткнул в Чарнецкого. Был у нас такой. Двоюродный брат того самаго Макаревича, который, застыв столбом, стоял без движения, и даже окруженный каким-то туманом, неясно видный: может быть, он уже распадался на первичные элементы... Муромцев ткнул в Чарнецкого. Он применил «способ с кушаком». Это был старинный, но охотно еще применявшийся способ выиграть время, полминуты, почти минуту. При этом надо было только бодро и молодцевато, поправляя складки курточки сзади, заправляя их таким юбочным фестончиком (в две складки), гаркать начало одной фразы. Например, повторять заданный вопрос. Чарнецкий так и сделал. Он первым делом снял кушак и начал заправлять складки куртки. При этом начал говорить таким тоном, что вот, мол, начал повествование и могу говорить еще долго. Имею что сказать. Перешел он к нам откуда-то, из Келец или из Люблина или Радзивилишек, и акцент имел округлый, певучий, не вытравимый акцент «пше-проша».

«Степенью одночлэна. . .э-э... стэпенью одночлэна.. .»— при этом он полностью снял кушак,  оправился и застегивал его, попадая пряжкой об «хваталку» снова.   Потом, разравнивая сзади фестоны, вдруг закричал тоном выше (это полагалось для градации уверенности), решительно и безоглядно, точно бросаясь в бой: «Стэпенью одночлэна... называэца.. если одночлэн... э... э...»   Но Муромцев уже пошел дальше.   Он понял старым своим опытом, что здесь ответа не будет.   И по залихватской певучести, и по кушаку, и но тому, что ответа на самом деле долго не было.    Муромцев чуть подвинулся дальше.   Он еще больше надулся, налился.   Действительно, было страшно: на доске был написан «одночлен», он спросил только, какова степень этого одночлена, это был вопрос из курса  третьего класса.   Там  был  «а квадрат»,   «b куб»,  «с четвертой».   Надо  было  просто  эти степени сложить.   Задал он вопрос этот нечаянно, попутно, думая сейчас же впиться дальше, острие, больнее, настоящими укусами.   А беспомощные «кактусы» погибали сразу от первого пинка.   Сирые они были,  нагие: без нас.  Мы все, их «центры», стояли у досок и видели, как стелется перед нами выжженная пустыня, и жжет ее немилосердными ударами коротких мечей-лучей бог Ра.

Муромцев придвинулся и ткнул в Манухина1. Тот, поднялся и даже улыбнулся: «надо было знать, что он не знает». Черный шнурочек пенсне свисал и болтался. Курчавые волосы мягко вились. И, главное, был его голос — твярской, пявучай и добрай. Он так беспомощно и хорошо заулыбался, потоптался на месте, так хорошо и певуче начал, поправив пенсне и с широкой улыбкой глядя на класс: «степянью адначлена... степянью». Потом улыбнулся, развел руками и сел. При этом Муромцев одновременно ткнул в него коротким пальцем, поэтому казалось, что он от этого толчка и сел.

И Муромцев продвинулся дальше. Мы ничего не подозревали и не знали, что случится сейчас. Мы не могли даже этого предвидеть, что спросят... Карташевского. Этого нельзя было делат. Из мистики, из суеверия. Если другие просто не знали, если Манухин не знал по-веселому, по-тверскому, по-хорошему, то Карташевский не знал трансцендентно, девственно не знал. Это были Брынские леса, тайники мира. Это была заповедная чаща. Тундры. Табу. Трогать Карташевского нельзя было. Спрашивать нельзя было. Ворошить первичные силы, что дремали там вокруг него, нельзя было.

Карташевскому было около двадцати. По лицу тут и там, редкими кустиками, можжевельниками и кустарниками росли одинокие волоски. Он постоянно держал палец правой руки у какого-то места подбородка, кажется, там, где была бородавка, и на ней подстриженные коротко и зло волосы, — и он все ерошил пальцем по этой щетинке. К каждой почти фразе прибавлял: «гм, д’скать...» что означало: дескать. А почему он это говорил, и сам бы не объяснил.

Мы его считали мифическим Паном, козлом, чем-то обросшим. В пансионе за доскою он пил из небольшой двадцатки водку и закусывал солененькими грибками. Те были в горшочке, маленьком, глиняном, плавали в маслянистом, довольно густом растворе и не сразу давались: их было трудно словить пальцами. Горшочек стоял внизу, в выдвижном ящике доски, там, где лежали губки и мел. Он крякал и улыбался странной, чуть косой улыбкой через очень сильные очки. Глаза его тоже косили.

— Что, брат, мама не велит, д'скать... гм... д'скать — глотал он, закидывая голову, и толстыми черными пальцами ловил не дававшийся грибок. Это он смеялся над «приходящими», что, мол, не пьют водки.

Поступил он к нам тоже откуда-то, из Твери, или из-под Кашина, но из семинарии. Держал прямо в пятый класс.

Иван Иванович Лаппо 2, историк, готовившийся на профессора, был у нас в гимназии словно мимоходом, не резал, никому не мешал и, казалось, понимал: кто хочет, будеть знать, кто не хочет, Бог с ним. Знал он до тонкости всяких Ягелло и Гедиминов, Ольгердов и Кейстутов — именно это, особенно это — и, когда доходило до Ольгерда и унии, оживлялся.

Помню, как он спросил раз, оттопырив со вкусом таким сочным треугольничком нижнюю губу, так что она стала похожа на крохотную слоновью. Чмокнув ею, он спросил:

— Откуда и куда. .. мцч (в этом месте он чмокнул)... бежал Магомет?,. мцч...

И, не ожидая ответа, чему-то радуясь и глубоко и далеко пряча под стул ноги носками вертикально вниз, сам себе немедленно ответил:

— Из Мекки в Медину... мцч... да еще бегом... мцч..

Мы его за это, и за какую-то вкусную простоту, и за Ольгерда с Кейстутом очень любили. Он и экзаменовал Карташевского.

Тот пришел и поразил нас. Большой, в просторной рубахе с маленькими светлыми пуговичками (на манер русской, а мы все уже носили куртки «под кирасиров»), все время держал один палец на подбородке, перекатывал что-то, трогал и странно косил глазами под выпуклыми, такими толстыми стеклами, что в них был какой-то зайчик: отражалось окно.

В косине всегда есть что-то беспокойное, и тайное, и даже неведомое.

— Гм, д'скать... — сказал он густо и хрипло, необыкновенно низко.

Ни у кого из нас еще такого голоса не было. Это было тоже замечательно.

— Скажите-ка вы мне — чмокнул Лаппо — что вы знаете... мцч... про Александра Македонского... мцч...

И узкая треугольная лодочка нижней губы свисла в ожидании ответа острием вниз.

—У Александра Македонского д'скать — загудел низкий, чем-то приятный (может быть, мы просто завидовали) голос — у Александра Македонского д'скать... была лошадь... Букефал... гм...

Это было ново. Мы всегда произносили Буцефал. Он привез Букефала из семинарии.

Лаппо зачмокал от удовольствия и спрятал ноги носками вниз глубоко и остро под стул. Чтобы уютнее было.

—   Мцч... Что же еще вы можете сказать?

—   Букефал, д'скать...

—   Ну, а еще... (чмок)... что?

Карташевский стоял понуро и вбирал в себя воздух. Больше он действительно ничего не знал: «Букефал, д'скать».

Лаппо вдруг совсем оживился, точно вспомнил что-то, нашел исход.

—  Скажите... (чмок отвешенной вниз остренькой остроконечной губой), вам «три» достаточно?

И, как с клироса, пахнуло густой, прохладной волной:

— Предостаточно.

Вот в этого самого Карташевского Муромцев и ткнул. Когда вызывали других не знающих, мы боялись за них, жалели их, жили обычными человеческими чувствами. Когда вызвали Карташевского стало тихо, и у всех нас билась кровь в висках?. Только это и было слышно. Рядовые, обычные учителя знали, что Карташевского нельзя спрашивать, что он идет грузно и тяжко, по-ломовому, на подсказах и списывая. Они его и не трогали. Он и сидел всегда, подвернув под себя на сидение парты ногу, от вкуса и от бестревожного спокойного ощущения, что его в берлоге не тронут. Сейчас же, за спрошенным Манухиным, начинался Urwald, дремучий девственный лес, логово, тиш. Это не надо было трогать. Муромцев тронул. Если другие просто не знали, то Карташевский не знал космически. Совсем не знал.

Хрипнула, хряснула, крякнула парта: Карташевский доставал из-под себя ногу. (Вставал. Точно корни вытаскивал из вековой земли. Нельзя было его спрашивать! Нельзя было трогать!

Я помню до сих пор этот момент. Муромцев стоял слева, у окна. Карташевский на последней парте, у самой стены возвышался косматый, косой, блещущий стеклами очков. Потревоженный. Но он не смотрел на Муромцева, не повернулся к нему. Он не начал угодливо, как Чарнецкий, спасаться или улыбаться, широко и как-то завоевывая сердца, как Манухин. Он был потревожен из стихий и он в них остался. Он был первичен.

Он сделал следующее. Когда в него ткнули, и _ все вокруг стало предельно прозрачным и застыло в страхе, он поднялся тяжело и спокойно. Затем, не глядя в сторону окна, а смотря перед собой, не говоря ни слова и не кряхтя, он неожиданно и как-то мудро (как жрец из Ведъ или Упаншпад) поклонился по меридиану парте перед собою, почти коснувшись лбом парты. Так низко поклонился. И просто, и глубоко. И после поклона мгновенно, ни о чем больше не заботясь и не видя, не замечая, не чувствуя Муромцева, сел.

И это означало: 

—  Кесарево Кесареви. Ты — Инспектор, ты — тайный советник, ты — власть. Довлеют тебе всякое послушание н поклон, и смирение, и почет. Получай!

И он поклонился по меридиану, почти в пояс.

— А насчет алгебры — посидим.

И он сел быстро, кратко и по-деловому. И была во всем этом, понятно, великая мудрость. Мы потом, когда Муромцев уехал, все это разобрали.

—          Слышишь? Я не бунтую.   Я воздаю тебе,   Я кажу тебе ладаном.  Я, который всегда сижу прочными корнями въ древесине парты, поднялся для тебя.   Вот тебе!  Ты — Инспектор.   Ты - Тайный.   Ты — Муромцев. Получай!   Вот я кланяюсь не тебе, человеку, а — сану, устроению земному.

- А все остальное — тайна.   Молчание..Тишь.

- Остальное не трогай!

-Насчет алгебры — посидим.

Ибо была там большая и предельная, такая цельная, что почти святая, глубь незнания. И на Муромцева пахнуло холодом мироздания, тишью межпланетных пространств. Так предельно и свято не знал Карташевский алгебры. И так мудро провел он вокруг себя черту запрета.

- За Тайного — получай!

- А алгебры — не трогай!

Кто-то из лазутчиков потом донес, что Муромцев в маленькую, крохотную свою книжку для танцев поставил «нота-бене». Манухину — кол. А здесь «нота-бене». Надо, мол, распросить, разузнать. Он понял, что остановился на пороге чего-то необычного, первобытного и дремучего. Быть может, там спали в великой тайн Озириса стихии! Так Карташевский не знал алгебры.

Тихо.   Бьет чей-то мел по доске.   Осыпается белою, мучною струйкой.   В классе тихо, лениво. устали.    Прошла гроза.    Уехал.    Теперь долго не будет.

Светло и прозрачно — голубая прозрачность в воздухе. Это открыли окна.

И еле слышно, тоже словно по усталому, доносятся легкое журчание, лепет, беспокойство. Это всегда так тревожно, но без страха дует легкою радостью через открытые окна... весна.

 


Примечания.

1.  Манухин Иван Иванович (1882 - 1958) - врач-иммунолог, радиобиолог, терапевт, общественный деятель. В 1906 г. окончил Военно-медицинскую академию; был личным врачом М.Горького и Мережковских.  Благодаря поручительствам Манухина удалось спасти от гибели многих людей, заключенных  после революции в Трубецкой бастион Петропавловской крепости.  С 1921 года жил во Франции.

2. Иван Иванович Лаппо  (1869-1944) - преподаватель истории Николаевской гимназии с 1892 по 1897 год.

 НИКОЛАЕВСКАЯ ГИМНАЗИЯ:    ИСТОРИЯ   1905 ГОД   ЗДАНИЕ  1 этаж, 2 этаж УЧЕБНЫЙ ПРОЦЕСС    

ДИРЕКТОРА  ПРЕПОДАВАТЕЛИ   УЧЕНИКИ   ВОСПОМИНАНИЯ   ПРАВИЛА   ФОТОАЛЬБОМ

  

История из домашнего архива  | Ц. Село на рубеже  XIX-XX  веков  |  Статистика Ц.С.   |  Карта Ц.С.  |  Ц. С. в интернете

      Прогулка по Царскому Селу начала XX века:  часть1, часть2, часть3 | Воспоминания о Царском Селе

Ул. Малая  | Дом-музей Н.Гумилева и А.Ахматовой | Учебные зав-я  Лечебные зав-я | Кн. Гедройц | Семьи царскоселов 

 Домашняя страница  |  Евпатория 1915 -1922 Генеалогия  Содержание сайта

   

Обратная связь: Гостевая книга    Почта (E-mail) 
© Идея, разработка, веб дизайн:  Кирилла Финкельштейна, декабрь  2005.

 

Яндекс Реклама на Яндексе Помощь Показать
Hosted by uCoz