Сергей Горный (Александр Оцуп, 1882-1949)

Сергей Горный. 
Санкт-Петербург (Видения).

Отрывок.

СПб.: Гиперион, 2000, с.27-30.

БИОГРАФИЯ

ПРОЗА

СТИХОТВОРЕНИЯ

БРАТЬЯ ОЦУП

 

 Сергей Горный (1880-1948) - литературный псевдоним Александра Авдеевича Оцупа

Книга "Санкт-Петербург (Видения) впервые вышла в 1925 году, в Мюнхене.   

    "Все, кто откликался в 20-х годах на выход "Видений", отмечали две особенности: Сергей Горный воссоздал "Петербург буден, без всякой торжественности, лишенный своей огромности, без табельных дней, притихший, ласковый и интимный". И второе - удивительная объемность изображения достигается благодаря какой-то невероятной памятливости, абсолютному слуху на детали, мелочи, звуки, запахи, краски."
   

 

Я     всегда вспоминаю этот снег: коричневый, смешанный  с песчаною  землей, чуть       хрустящий, как крупный сахарный песок. Он еще  не был таким мокрым,  чтобы нога, попадая туда почти до голенища, хлюпала, как вода, но был уже чуть влажным, рассыпчатым, точно плохой сорт какао коричневого смешали со снегом, песком и сахаром, — и набросали, и провели колеи, и сделали уличным.   

Весенним, — усталым, но не тающим снегом.   

С песком.   

И по этому снегу всегда шли грузные ноги — на прощальных парадах, похоронах. Играли «Шопена».   

Странно, что этот медлительный марш уверенный, познавшей себя и понявшей безысходность грусти всегда играли над этим снегом. Качался катафалк с плюмажами по изрытым, выбитым колеям  с колдобинами,  —  вздымалась  и кренилась черная колесница, а ноги очередного наряда, дежурной роты для похорон — месили покорно коричневый, рассыпчатый сахар.   

Ближе к тротуару. Почти вдоль желоба, вдоль сточной канавки, засыпанной тем же хрустящим полупеском,полуснегом.   

И винтовки под мышкой всегда были опущены вниз—без  штыка.   

Не примкнуты.   

Дула насуплено смотрели вниз, — точно ноздря какая-то, втягивали сырость и медленность и скорбь. Дышали такою же похоронною скорбью опущенные дула.    Это хоронили генерала.   

Как раз мимо Гостиного двора, вдоль думы, где Jockey Club и вывеска с росчерком «Булла», Публичная библиотека и «Новое Время» с хвостиками и завитками у буквенных концов.

Проходили  и заворачивали. Кажется на Садовую, а, может быть, куда-то в бок, — нет, наискось. В воздух. Неведомое. В чудо. Хмару. 

Вы помните этот марш. Также грузно в густую мешанину хриплых басов и медных, низких клапанных труб уходила душа, как ноги уходили в месиво сахара, снега, песка и земли. Хрупкое, сыпкое, зернышками, гущей и хмарою воспоми­наний. А потом, — вы помните, — мотив в одном месте взвивается, мается, рвется спиралью из труб военных, запотелых на морозе, обвитых георгиевскими лентами. Взвивается мотив.   

Это — корнеты, тонкие серебряные трубы просят не забывать о жизни, просят не забывать о смерти. Но глухо ухают, хрустом песчаным пересыпают дыхание, — медные, толстые трубы.   

Это аккомпанемент.    Все равно не уйти из сыпкой, песчанистой, сахаристой мешанины. «Хруст-хруст»—осыпается в сапог. К голенищам лезет. А дула вниз. Дула вниз.   

В знак траура.   

... В морозные, чуть светлые дни — меньше хмары и видны медные зевы и жерла дышащих труб. Яснее, — (черное с желтым) — ленты святого Георгия на трубных заворотах. Чтобы плечи не натирались. В морозные, — чуть светлые, — дни — еще грустнее, ибо яснее и звончей плач трубы серебряной во втором  колене марша. Просит труба — (сама знает, что безнадежно) — просит не забыть о смерти, взвивается. Точно вдруг спохватывается, плачем кверху торопится — серебряная труба во втором колене похоронного марша.   

Но побеждает первое. Первое колено марша.   

Трам-та-та-там.   

Все равно идти еще долго.   

И не на Волкове, и не к Лавре, а вообще в «никуда» — идти еще долго, вот только Садовую обогнуть — и с туманом и хмарой растаять. Наискось, в бок, в воздух — исчезнуть. Точно и не хоронили.   

А пока...

   Хруст-хруст. Вдоль колеи, одной, и другой, и третьей — сыпкой и утомляющей, по песку обсаха­ренному с трудом ноги движешь. Сыпкое, хрупкое, в зернышках. Все равно еще долго идти. Ровно придушенно трубы хрипят. Дышат. Словно и в жерлах тот же снег с песком — хрупко насы­пан. Или он на всех нас так сыплется? Или он к воздухе? Повсюду? На сердце?  

 —Смирна-а-а-а... 

Смотришь вниз и только видишь месиво вдоль сапога ссыпается. Сахарное, песчаное, с хрус­том, с покорным, раздавленным скрежетом.   

Кто идет?  

Пятая рота. Обратно. Были в наряде. Хоронили генерала.   

Трам-та-та-там.    Та-там.

 

   Почему-то я помню себя в этот час всегда на Николаевском мосту. Отсюда вид был просторней и воздушней. И, если обернуться назад, — Васильевский был подернут непередаваемой пылью, словно налет на старинных гравюрах. Домики и каменные кубики, черные мазки окон и кой-где дыхание дыма над крышами — все это было одной игрушечной, слаженной стенкой.   

Это был необыкновенный час.   

Понятно, сумерек еще не было. Может быть, было три или четвертый. Но чуть заметная кисея, почти не видная, — задумчивый тюль, — уже спускалась в воздухе, как занавес.   

Это не мешало небу быть выпуклым и стылым, с фарфоровой покатостью, опрокинутой над Невой.   

Фонарей еще не зажигали: это главное. Фонарщик с лестницей пробегал немного позже, — на двадцать или тридцать минут позже. А пока все было еще дневным, серым и обласканным.    

День неохотно прощался. В нем была еще последняя четкость: и в углубленном, фарфоро  вом овале неба, чашкою опрокинутого над Невой;   и в одиноком прохожем, который в этот час всегда   был виден на сероватом, неверном снегу. Он был   виден с Николаевского моста. Или это был Дворцовый? Шел всегда наискосок к Сенату, к набережной, маленьким черным комком, точно с трудом   перебирая ногами. И всегда думалось: нет ли здесь   полыньи, не упадет ли, не скроется ли вдруг?     

Дыхание уходило в башлык. Он был небрежно   накинут и одной полосой задевал губу и ласкал   ее волосиками. От дыхания волосики эти были   влажные и, если посмотреть, были как в инее,   топорщились. И по пешеходному плоскому снегу   с хрустом ложился оттиск подошвы, ровно и вкусно поддаваясь ноге.   

 Вот в такие часы на углу Гороховой у сквера,   где средь отдаленных сучьев кричали, перелетая   лохматыми веерами, галки — стояли пузатые   кривые ковчеги. Маленькие каретки.    

Колеса ли у них были неравные или по другой   причине, но входить туда было всегда трудно, —   ступеньки вздымались наискосок, ибо каретки   были косые, кривые. Какие-то неожиданные. Они   вдруг распухали людьми, набивались словно людскою икрой и потом такие напочкованные, беременные, качаясь меж извозчичьих пролеток, —   текли вдоль Гороховой. Бросало их и кидало, или   они сами чего-то боялись, или, подавившись   людьми, не знали где освободиться, но неслись   они, гороховые каретки, косыми нежданными   движеньями, наклоняясь, как под буруном, охая,   снижаясь и вдруг вскидываясь, точно оскаленный, раненый, но не злой зверь. Так и доносились они, маясь и томясь, к устью Загородного,   пропадая в его прохладной пасти, и смешною, горбатенькой повозкой останавливались у Царскосельского вокзала, — вздернувшись и застыв.     

Где вы, давние незлобивые каретки, — бурое   с черным и желтым, —  закоптелые ковчеги с   Гороховой?

   Там была еще одна линия на Волкове. Туда шли такие же остекленные, древние каретки, но они были темней и спокойней. Может быть потому, что возили с собой много тихой горести, задумчивой тиши, молчания.   

И, вот, в начале Гороховой, — вы помните, — ждали мы, набравшись в узкое брюхо подавившейся нами, искривленной кибитки. Справа был магазин резиновый, большой, многооконный. Может  быть, там было написано Карстен или Кирстен или бр. Кирстен. Мячи там лежали, и резиновые красные круги, и ноздреватые губки из резины, и на полувыпуклой вывеске был нарисован водолазный костюм со шлемом.  В доме насупротив, тоже на углу вывесок не было, дом был большой  и какой-то деловой, но не всерьез. Точно он скрывал, что это градоначальство.    

Сзади каретки вдоль улицы был сквер — и средь голых сучьев, черных и мокрых, кричали невидимые галки.   

Кондуктор отрывал билеты из ролика, висевшего в грязном медном футлярике у него на груди. У футлярика была плоская губа, тоже медная, и из-под нее вытягивалась бесконечная бумажная лента билетов, все с такими большими цифрами:

    018.793

    018.794

    018.795   

Теперь прошли дни, отстучали, и легли такими морщинистыми  складками на зябкую, не сумевшую отвердеть, душу А внутри осталась та же боль и сладость воспоминаний:   

Идешь по Николаевскому Или это был Дворцовый? Крупно, словно печатая, вжимает подошва с вкусным податливым хрустом пешеходный снег.   

Еще нет вечера. Но свод над Невою стал серо-фарфоровым.   

Третий час или четвертый.

   Мягко ласкает губу и щеку — особенно губу — теплеющий у самого рта башлык. Греет. Обнимает. Вот проехали узкие железные полозья, вдавились и в одном месте, встретившись с деревом моста, скрипнули визгом, нежданно. В этот час сердце (глупое, наивное, не сумевшее отвердеть) было полно такой же несказанной нежности и словно само было из покатого фарфора.   

Хочется задержать этот миг. И прохожего на полынье, и сенатскую желтизну на том берегу И еле угадываемое пятно вздыбленного Фальконета там впереди. И тепло смешного детского башлыка, нагретого влажным дыханьем у самой губы,   

Господи, верни!

 

   

Сергей Горный:  биография,     проза,    стихотворения.             Братья Оцуп

О книге С.Горного "Санкт-Петербург (Видения)


 Царскосельская Николаевская мужская гимназия            Ученики

     

История из домашнего архива  | Ц. Село на рубеже  XIX-XX  веков  |  Статистика Ц.С.   |  Карта Ц.С.  |  Ц. С. в интернете

      Прогулка по Царскому Селу начала XX века:  часть1, часть2, часть3 | Воспоминания о Царском Селе

Ул. Малая  | Дом-музей Н.Гумилева и А.Ахматовой | Учебные зав-я  Лечебные зав-я | Кн. Гедройц | Семьи царскоселов 

 Домашняя страница  |  Евпатория 1915 -1922 Генеалогия  Содержание сайта

  

Обратная связь: Гостевая книга    Почта (E-mail) 
© Идея,  разработка,  веб дизайн:  Кирилла Финкельштейна., август  2004.

 

Яндекс Реклама на Яндексе Помощь Показать
Hosted by uCoz