Сергей Горный (Александр Оцуп, 1882-1949)

Сергей Горный. 
Дед.

Рассказ из сборника "На родине".

Альманах "Веретено", Берлин, 1922. С.44-48.

БИОГРАФИЯ

ПРОЗА

СТИХОТВОРЕНИЯ

БРАТЬЯ ОЦУП

       

 Сергей Горный (1882-1948) - литературный псевдоним Александра Авдеевича Оцупа

Детство Александра прошло в г.Остров Псковской губернии, в доме деда (отца матери) - владельца лавки. 

 "вся моя прошлая, необъятная жизнь в этом деде и будущая во мне самом — так странно слиты вместе, так победно, так торжествующе."

   

 

Соломон (Семен)  Зандер (Sander) - дед Сергея Горного по материнской линии. В рассказе назван Евсеем Евсеичем Зиминым.

Из архива Катарины Эриксон-Фальк (Швеция), праправнучки Соломона  Зандера. Публикуется с любезного разрешения К. Эриксон-Фальк. 

Пол в лавке у деда был досчатый, выщербленный. Какой-то стершийся вдоль волокон, и только сучки выделялись темными  крепкими островками.  И все-же был это деловой, хороший и прочный  пол, и вся лавка была крепкая и бодрая. Может быть, все так казалось из-за деда: сам он был крепкий и властный, здоровый и сильный. Входя в лавку, он словно заполнял ее всю, точно поддерживал ее плечами.    

Сверху свисали хомуты, шлеи, и уздечки. У входа висели перевитые пачкой  кнуты, туго обмотанные кожей на головке кнутовища; рядом —   светлые железные цепи.  А на полках  были крючки  и  задвижки, болтики, винты и прочее; все в синих и зеленых аккуратных пакетах, перетянутых бичевкой; а лицом к нам, прохваченные этою-же  бичевкою  висели на пакете образцы: крюка, винта или медного крана. Сзади стояли на ступенчатой подставке самовары и еще дальше гвозди в досчатых, неструганных  ящиках,  сало и  мазь, нефть и смола в бочках, пакля в мешках,  стекло в широких и тонких  ящиках.  Под  бочками были жестяные  желобки для стока, темные, покрытые жировыми  наростами  с маленькой  лужицей масла или нефти на дне.  Отдельные  листы стекла были проложены соломой, и маленкий  щуплый Викентий, вынимая  их, прикусывал от напряжения  губу. Резал он стекло таинственной белою костяной штукой с маленьким твердым камешком  на  конце. Стекло  жалобно  звенело  в ответ и ломалось — так вкусно, нежданно и хрупко — как раз  на линии, которую провел Викентий.  Он видел, что мы поражены  и  смеялся узенькими щелками глаз под большими  мохнатыми бровями.

 

Но  самым  прекрасным, большим и значительным был все-же дед. Без него не было-бы и этой хмурой, но крепкой и заполненной  всякими мудрыми и нужными  вещами лавки. Все  это понимали.  Мужики и цыгане, заходя туда, держали себя не так, как в других  лавках, а иначе. Не покупали, а дело делали, обдумывали, словно советывались. Заходили не походя, невзначай, чтоб прицениться, а по  настоящему. Не для того, чтобы купить вещь, а чтобы иметь. Может быть потому, что дед сам не торговал, не отпускал, а просто высился  над всем, над лавкой, над людьми, над жизнью.  Викентий снимал все, что нужно, раскладывал, говорил крайнюю цену и откидывал назад голову, словно любуясь вещью, что бы он не продавал: крючек, задвижку или самовар. Он  отодвигал вещь подальше  по прилавку, щурил глаза так, что они обращались в совсем узенькие  поперечные щелки и делал вид, что ему совсем не интересно: купят  вещь или нет. Мы-то  видели, что это неправда и что он не любит  упускать покупателя. Но мужики  не понимали и говорили  по псковскому: «цудной ты Викентьиц.... ницаво... Подожди малость». А  он уже делал вид, что кладет вещи обратно на полку. Кто  действительно был спокоен, — это дед.  Он возвышался  над  конторкой, как монумент. Борода у него была не очень густая, но длинная и пряталась за высокую конторку. На острых крючках, висевших на стене, он натыкал письма; сперва читал их, отставив далеко от себя подняв очки на лоб. И были всегда письма подписаны:  «С совершеннымъ почтением. С совершенным  почтением».  Откуда- бы не пришло письмо, все почитали деда. И как-же иначе?    

Я помню  его пред закатом, пред часом закрытия лавки.  Он  выходил тогда на крыльцо и стоял. Стула ему не выносили: он этого  не любил. И был он  тут на улице тоже  большой  и  особенный.  Или городок был маленький  и игрушечный. Или, чем дальше  отходишь, тем больше хиреет и сжимается все в памяти. Но дед возвышался и над улицей. Точно  ему  тесно было.   Такой он  был  огромный, плечистый, высокий и властный. Напротив шли  гостинные  ряды: и они казались пред ним приземистыми, низкими, присевшими.  Дед всегда смотрел в сторону базара: там был лес оглобель в  воздухе, и жеребята, трущиеся у невзрачных и покорных кобыл, — и большая, липкая площадь, заполненная вечно-жидкой грязью, где уж не видно было ни коней, ни копытных следов, а все было измешано и сравнено. Низкая деревянная ограда в виде перекладин с редкими столбиками шла  вдоль площади.  И к  этим присевшим  перекладинам мужики  привязывали уздечки и возжи. Низкое все было и покорное. Все было: сегодня, как вчера и как завтра. Только дед был не такой, как все.  И церковь Спаса сейчас-же за базаром, ближе к речке  Великой и к мосту, была не похожа  на окружающее, была особенной, неспокойной и любимой. Ее мы также любили.

Вот в  вечерние часы, когда дед выходит на улицу, над городом ложились вечерни полосы туч и таяли розовые, как от пожара, пятна заката —   церковь была особенной, не такой, как утром, не такою  как ночью, не такою, как  в  воскресенье перед обедней. В вечерние часы  все: и гостинодворье, и городское присутствие, — желтый присевший дом  с пролетами, похожими  на гостинодворские, — и тротуар, и улица, уходившая от реки в гору, и площадь — все это было поникшее,  смутное, ненужное.  Прошел день, такой-же случайный и быстрый, как минувшие —  и все было  так ненужно, так безнадежно, и так  бесцельно. Особенно  это было  ясно в часы пред закатом, когда день устал, отгремел бубенчатой  ложью  пустых, налгавших часов, —  а самого вечера, теплой бархатной тьмы, которая скрыла-бы стыд за никчемность и ненужную жизнь —  еще нету. Вот и стараются тогда уже и без того низкие, желтые здания войти и врости в землю: спрятаться. 


Так выглядит Спасская церковь сегодня.

   Ибо небо еще совсем светлое и просторное, и красные пятна, от закатного пожара  за Великой, горят над городом.  Тогда воздух становился таким привольным, светлым, прозрачным, и было в этой прозрачности хорошо только двоим: деду и Спасу.  Колокольни  и купола стояли  вольные, точно вокруг них одних  был, свободный от дневной лжи и суетного солнца, уже вечерний, прозрачный воздух. 
  Какую-то  молитву знал Спас.  Потому, должно  быть  и стоял такой свободный. И  дед был один спокойный  и высокий. Смотрел туда на купола, потом поближе на улицу  и  ряды, и, казалось, что, когда переводит глаза, то смотрит на жизнь и на город сверху вниз. 

 

Сзади была железная  вывеска; там были нарисованы краны и дверные петли, банки с  красками и кисти, но от  времени рисунок стерся, как на  очень старых иконах. Были  видны только пятна и надпись тоже  славянскою древнею вязью: «Скобяная торговля». Над самою дверью была  прибита множеством  гвоздиков тонкая  железная  дощечка:  «Евсей Зимин».  Так и помню деда: стоит, а сзади икона древняя старого письма; повыше полыхаются  вечерние тучи закатными пятнами, —  еще  выше —  уже  покой и мудрость  вечера. Стылость и прощение:  —  тихое небо. Налево  бегут, точно кряхтя, все меньше и меньше,  в гору преземистые домики.  Направо,  присевшее со стыда гостинодворье, желтые присутствия; оглобли и неразборчивые пятна повозок, ибо внизу темнело скорее, чем сверху.  А чуть выше над Великой, подымаясь упругою целиной  над землею,  стоял  в воздухе прозрачный  Спас. Один  церковный купол был  синий; с золотыми звездами, другой  червонный и блеклый, сам точно из закатного золота. А  колокольни узкие с просветами и вырезами на вечернее небо. 

Мы   шли домой с дедом вместе.  Он  шел большими, шагами, всегда в одном и том-же желтосером  выцветшем пальто. Шапки не любил надевать. Протягивал мне руку, большую, пухлую и волосатую.  Я брал ее снизу вверх, и была она для меня теплою жизнью, каким-то обещанием,  тайною связью моей с прошлым необъятным миром.  Этим миром —  был дед.

Может  быть, я безсознательно чувствовал какую-то непреложную правду жизни и преемственность своей связи с ним. Я был на него похож,  я это чувствовал. Мне  казалось, что мы одинаково берем в руки  разрезной нож и одинаково, одним  пальцем, поправляем помочи:  он — большие  и старые, я — совсем  маленькие, витые, веревочные.  Мне казалось, что мы одинаково смотрим на купола и  оба понимаем одно и  тоже.  И я твердо знал, когда сам стану дедом, то также  буду заходить за прилавок, смотреть, понимать и прощать всех, быть выше всех, говорить одно и думать о другом.

И  мне уже не  было странно, что, когда мы переходили мост, мы оба без  сговору оборачивались и смотрели.  Крепостные  здания  на островке  в середине Великой стояли молчаливо, словно что-то знали и не хотели  рассказывать. А Спас  стоял в воздухе, чуть потемневший,  легкий  и  уверенный.   Там  под  городом  пела вечерняя молитва.    

А  мы, спускаясь с другой стороны, к слободе, вступали в теплое царство  вечера. Из-за  забора пахла, усталая за  день сирень. Взбилась из под каблуков и сейчас-же ложилась тонкая, темневшая пыль.  Ставни еще не были закрыты, и кой-где сквозь окна были видны желтые,  живые точки —  загоравшиеся лампы. В памяти так и  живет белая тюлевая гардина, срезавшая наискосок окно и чья-то спина, согнувшаяся над столом. Вечер.

 Дед  молчит и подбрасывает ногою острый  булыжник, для мощения.  Кучи  битого камня лежат по краям, как пирамиды, и облиты струею известки. Булыжник  подскакивает.  Мне кажется, что, когда я буду дедом, я также буду подбрасывать камень. Именно так.

  Темнеет.  Мы скоро подойдем к  зеленому домику. Дед  смотритъ на меня, чуть скосив глаз, и тихонько, незаметно пожимает мне руку.  Я иду рядом с дедом, не показывая вида, что у меня душа плачет. От  чего?  От любви к  нему, от того, что закат такой. просторный и вечер такой ласковый, и сирень нас так встретила вечерней, пахучей волной. Я  шагаю в  такт с дедом  и мучительно до слез люблю его: за то, что он другой; не такой, как все; за то, что не суетится и знает что-то, чего другие не знают; за то, что его зовут мужики «Евсей Евсеич» и ему все равно купят или не купят; за то, что вечером он один только смотрит  на Спаса большой и свободный и за то, что у него большие руки, похожие на мои. Когда вырасту, будут такие-же руки. А еще в глубине души я  чувствую еще что-то, чего не скажешь, чувство слияния с дедом, точно я — это маленький  Ванька-Встанька или пасхальное яйцо, сидящее в другом, как бывают Ваньки  на Пасху —  один в другом, — все меньше, такие похожие друг на друга. И я  знаю, что я такой-же, как дед, только сказать этого не могу.    

И назвать этого не могу, этого чувства бессмертия и только крепко держусь за руку. Знаю, что  и Спас, и воздух над ним, и вся моя прошлая, необъятная жизнь в этом деде и будущая во мне самом — так странно слиты вместе, так победно, так торжествующе. Если-бы я понимал, я бы, может, сказал тогда, что смерти нет.    

Но  большую певучую  победу я чувствовал. И  шел  рядом с дедом, как в жизнь.    

На секунду прижал его руку сильнее и думал:    

«Милый,  любимый дедушка  Евсей  Евсеич, Господи помилуй». —    

Так и  дошли до нашего дома.

 Публикация  Кирилла Финкельштейна    

   

ПРОЗА С. ГОРНОГО:  Санкт-Петербург. Видения (отрывок)

Исаак Иванович   Муромцев приехал   Дед   Бамбусь   Четверть шестого   Улица   Вербное   Мой друг


СЕРГЕЙ ГОРНЫЙ:  биография      проза    стихотворения             Братья Оцуп


 Царскосельская Николаевская мужская гимназия           Ученики

     

История из домашнего архива  | Ц. Село на рубеже  XIX-XX  веков  |  Статистика Ц.С.   |  Карта Ц.С.  |  Ц. С. в интернете

      Прогулка по Царскому Селу начала XX века:  часть1, часть2, часть3 | Воспоминания о Царском Селе

Ул. Малая  | Дом-музей Н.Гумилева и А.Ахматовой | Учебные зав-я  Лечебные зав-я | Кн. Гедройц | Семьи царскоселов 

 Домашняя страница  |  Евпатория 1915 -1922 Генеалогия  Содержание сайта

  

Обратная связь: Гостевая книга    Почта (E-mail) 
© Идея,  разработка,  веб дизайн:  Кирилла Финкельштейна., август  2004.

 

Hosted by uCoz